Сначала был шок.
Луций вышел из тента с перекошенным лицом, с дикими,
ошалевшими глазами. Походка дерганая, неестественно-
прямая, словно у сломанной заводной куклы. Я еще не до
конца осознал произошедшее, просто четко и внятно передал
новость преторианцам у входа. Механически, будто разум
действовал отдельно от тела; я сам еще не осознавал, что
Цезарь умер.
Ощущая растерянность, все еще не мог поверить. В тот момент
мне хотелось лишь одного – действия, движения, активности,
только бы не оставаться в этой зыбкой отрешенности, когда в
мозг медленно прокрадывается осознание, жуткое понимание
действительности. Лишь бы занять чем-то руки, не думать, до
последнего момента пытаясь отогнать всепоглощающую
мысль, не дать ей захватить мой разум.
Человечество потеряло единственную надежду, а мир
лишился своей опоры.
Цезарь покинул нас.
Я задернул полог палатки и застыл в нерешительности у
входа в преторий. Курьер медленно приблизилась ко мне,
замерла рядом.
Я отчетливо осознавал чужое присутствие, но ее поза, взгляд,
ее черты лица казались лишь невнятным пятном с нечеткими
очертаниями, словно безликий картонный человечек с
именной надписью на груди. Нужно было что-то сказать, а я
никак не мог заполнить вакуум слов, будто бы изнутри
забрали что-то важное, а в лакуну поместили разреженные,
рваные комья серой ваты. Я безразлично смотрел в пол,
подмечая, что к носку ее сапога прилипла бурая грязь, а
жесткие нитки шва начали расползаться вдоль края подошвы.
- Я думал, что этот день никогда не наступит…
Время тянулось, словно вязкий кисель. Все движения
смазанно-плавные, медлительные, само пространство густеет
вокруг, а звуки кажутся непривычно глухими и далекими.
Стол, штабные карты, наглухо задернутый полог палатки, его
пустой трон… Предметы внезапно стали какими-то хрупкими,
ломкими, с размытыми очертаниями, будто я видел перед
собой лишь выгоревший блеклый фон старого, запыленного
плаката. Мир изменился.
Новость рассеялась по форту быстро. Вместе с тишиной.
Лагерь замер в немом оцепенении, люди застыли в
обреченном отчаянии – испуганные, потерянные, притихшие.
Спускались синие сумерки, тонкая полоса над западным
горизонтом еще тлела лилово-багряным заревом – последний
след ушедшего солнца. Холодало.
Ветер с пустыни нес мелкий, колючий песок.
Горели костры, непривычная тишина повисла над фортом.
Звуки, казавшиеся когда-то обыденным фоном лагеря, вдруг
куда-то исчезли. Так всегда бывает – подмечаешь подобные
мелочи, как только они неожиданно пропадают из твоей
жизни: ни навязчивого звона и лязга оружия на
тренировочной площадке, ни режущего по ушам бряцания
посуды на полевой кухне, ни смеха, ни разговоров. Рабы и
лагерные псы тоже затихли, будто чувствуя прозрачную,
тяжелую тоску, рваным призрачным покрывалом
растянувшуюся над клавикулами. Словно повальная зараза,
меж стен форта распространилось затравленное отчаяние.
Контубернии привычно стекались на вечерние посиделки у
костров, но сегодня люди не разговаривали: просто садились
и замирали у огня без движения. Мы старались не смотреть
друг другу в глаза. Наверное, было в этом что-то
инстинктивное, древнее, как безотчетный рефлекс родом из
глубины времен: искать пристанища у яркого пламени после
захода солнца. Только пламя почему-то не согревало.
У меня дрожали руки. Непроизвольно. И я не мог унять эту
назойливую, раздражающую дрожь. Неизбежное осознание
подступало, и я со смесью стыда и жгучего отвращения к
собственной слабости по-детски боялся, что в тот момент,
когда я до конца приму насильно отвергаемую реальность, на
глазах появятся капли безвольных слез.
Мы тоскуем и оплакиваем умерших не потому, что нам жалко
их. Нам жалко нас самих. Не Цезарь лишился нас – мы
лишились Цезаря. Он не ушел в иной мир: он оставил нас в
этом. Словно слепых кутят, выброшенных из материнской
норы в холодную ночь; и хочется выть от страха и
безысходности, от неуверенности в собственном будущем,
которое кажется столь же холодным и безнадежным, как
непривычная, пугающая темнота вокруг.
Мы украдкой отводим глаза, потому что чувствуем потерю.
Следует отпустить, позволить ему покинуть этот полный боли
и страданий мир, вознести диктатору последние почести и
вечно хранить светлую любовь в сердце, беречь память о нем
для себя и для новых поколений. Но мы не можем, не желаем
смириться с утратой. В этих непроизвольно подступающих
слезах и есть высший эгоизм человеческой природы.
На войне быстро привыкаешь к смерти, перестаешь
воспринимать ее как нечто особенное – всего лишь конец
жизненного цикла, неизбежный и неотвратимый для
каждого. Ты думаешь, что это мистическая опосредованность
навсегда вытравлена из твоих эмоций… пока не умирает Бог.
Я видел его остывающее тело во внутренней палатке
претентуры. Лицо расслаблено - спокойное, умиротворенное;
казалось, он просто спит. Вот-вот откроет глаза и смерит
удивленно-негодующим взглядом, как только заметит, что я
посмел бесстыдно рассматривать своего диктатора. Потом у
него посинели руки, и я понял, что он больше не проснется.
Его присутствие всегда ощущалось как подавляющая,
превосходящая сила, и в то же время отношение всегда
дополнялось почти отцовским покровительством. Невысокий,
чуть сутулый – но люди видели за скромным телосложением
мощного, решительного, несокрушимого лидера.
Единственного возможного вождя легиона, богоподобного
Сына Марса.
Я никогда не смог бы назвать Цезаря отцом – не потому, что
недостаточно любил. Я всегда слишком уважал этого
человека, чтобы позволить подобную вольность даже внутри
собственного сознания, в разговорах с самим собой.
Сейчас он лежал на выцветшем, бледно-сером покрывале,
подогнув к животу колени; бессильные руки уязвимо
обнажены. Этот мужчина, который своей властной аурой,
казалось бы, мог вытеснить весь воздух в комнате, теперь
выглядел таким беззащитным, будто бы ссохшимся, ставшим
зрительно меньше. И почти невесомо-легким. Словно
величественный дух императора, покинув свою оболочку,
заставил иными глазами взглянуть на хрупкое, слабое тело.
Пустота. Боль, будто от химического ожога: обжигает нервы
до белого накала, все глубже вгрызаясь внутрь плавящейся
кислотой, разъедает душу. Потом остается выболевший шрам,
потерявший всякую чувствительность. Но сейчас, при каждом
касании, меня разрывает агонизирующая боль. И мне
спокойно, потому что пустота стократ хуже: ее не ощущаешь,
она заполняет не только изнутри, но и окутывает мир коконом
снаружи. Не болит выжженное пятно, а это значит, что ты уже
не тот человек.
К чему это?Любишь фаллаут,тогда помоги мне с хронофагом,ой вероникой,то есть джагуром в теме. http://stalkeruz.com/obzory-igr/vedushchaya-psevdoradio-alena-v-fallout-new-vegas.html
Наш канал в телеграмме - Подписывайся!!! - t.me/stalkeruz_com
Наш чат в телеграмме - Велкам!!! - t.me/joinchat/AhAXYUa0wa1dXbp760kauA